— Он у нас тут старейшина, — просто сказал Тайех, представляя его Чарли. — Он знает, что ты англичанка, но ничего больше. И спрашивать не будет.
Они прошли вслед за ним в комнату, где в стеклянных шкафах выстроились спортивные кубки. На кофейном столике в центре стояло блюдо с пачками сигарет разных марок. Старейшина сообщил, что когда тут была английская Подмандатная территория, он служил в палестинской полиции и до сих пор получает от англичан пенсию. Дух его народа, сказал он, закалился в страданиях. Последовали цифры. За последние двенадцать лет лагерь бомбили семьсот раз. Затем он сообщил данные потерь, особо подчеркнув. сколько погибло женщин и детей. Наибольший ущерб причиняют американские разрывные бомбы; сионисты сбрасывают также с самолетов бомбы-ловушки в виде детских игрушек. Заметив, что среди палестинцев много разных политических течений, старейшина поспешил заверить, что в борьбе с сионизмом эти различия исчезают.
— Они ведь бомбят нас без разбора, — добавил он.
Он называл ее «товарищ Лейла» — так представил ее Тайех; закончив свой рассказ, он сказал, что приветствует ее в их лагере, и передал заботам высокой печальной женщины.
— Да воцарится справедливость, — сказал он на прощание.
— Да воцарится справедливость, — эхом отозвалась Чарли.
Тайех проводил ее взглядом.
Узкие улицы были еле освещены — будто свечами. Посредине тянулись канавы, над горами плыла ущербная луна. Высокая женщина шла впереди, шествие замыкали ребята с автоматами и с сумкой Чарли. Они прошли мимо земляной спортивной площадки и низких строений, которые вполне могли быть школой. Голубые огни горели над проржавевшими дверями бомбоубежищ. Воздух полнился ночными звуками эмиграции. Звучал рок и патриотические песни, и слышалось безостановочное бормотание стариков. Где-то ссорилась молодая пара. Их голоса вдруг слились во взрыве долго сдерживаемой ярости.
— Мой отец извиняется за скромность жилья. В лагере такое правило: мы не должны строить ничего прочного, чтобы не забывать о своем настоящем доме. Во время налета, пожалуйста, не жди, когда взвоет сирена, а беги, куда все побегут. После налета, пожалуйста, не трогай ничего, что лежит на земле. Ни ручек, ни бутылок, ни приемников — ничего.
Зовут ее Сальма, сообщила она со своей печальной улыбкой, и ее отец — старейшина.
Чарли первой вошла в хижину. Это был крошечный домик, чистенький, как больничная палата. Там был умывальник, была уборная и задний дворик величиной с носовой платок.
— Что ты тут делаешь, Сальма?
Вопрос этот, казалось, озадачил ее. Да ведь то, что она здесь, — это уже само по себе дело.
— А где ты выучила английский? — спросила Чарли.
В Америке, ответила Сальма: она окончила университет Миннесоты по биохимии.
Страшное — и в то же время поистине пасторальное — спокойствие появляется, когда живешь среди настоящих жертв. В лагере Чарли наконец познала сочувствие, в котором жизнь до сих пор отказывала ей. В ожидании своей дальнейшей участи она влилась в ряды тех, кто ждал всю жизнь. Деля их заточение, она полагала, что освобождается из своего собственного. Любя их, она воображала, что получает их прощение за то двоедушие, которое привело ее к ним. Никто ее не сторожил, и она в первое же утро, проснувшись, стала осторожно нащупывать границы своей свободы. Похоже, их не было. Она обошла по периметру спортивные площадки, где мальчишки, напрягая плечики, отчаянно старались подражать взрослым мужчинам. Она нашла больницу, и школы, и лавчонки, где продавалось все — от апельсинов до большущих бутылей шампуня «Хед-энд-шоулдерс».
В полдень Сальма принесла ей плоскую сырную лепешку и чайник с чаем, и, перекусив в хижине Чарли, они стали взбираться сквозь апельсиновую рощу на вершину холма, очень похожую на то место, где Мишель учил Чарли стрелять из пистолета своего брата. На западе и юге горизонт закрывала гряда бурых гор.
— Те горы, на востоке, — это Сирия, — сказала Сальма, указывая через долину. — А вот эти, — и она повела рукой на юг и тут же, словно в отчаянии, уронила руку, — это — наши, и оттуда являются сионисты убивать нас.
Когда они спускались вниз, Чарли заметила армейские грузовики под маскировочными сетками, а в кедровой роще — тускло поблескивающие стволы орудий, нацеленных на юг. Отец ее — из Хайфы, это в сорока километрах отсюда, пояснила Сальма. Мать погибла от пулеметной очереди с израильского истребителя, когда выходила из бомбоубежища. У нее есть брат, он преуспевающий банкир в Кувейте.
Вечером Сальма повела Чарли на детский концерт. А потом они пошли в школу и вместе с двадцатью другими женщинами при помощи машины, похожей на большой зеленый паровой утюг, накатывали на детские майки яркие картинки с надписями.
Вскоре в хижине Чарли от зари до темна толпились дети, — одни приходили, чтобы поговорить по-английски, другие — чтобы научить ее своим песням и танцам. А иные — чтобы пройтись с ней за руку по улице и иметь потом возможность похвастаться.
«Что же все-таки такое эта Сальма?» — спрашивала себя Чарли, наблюдая, как та идет собственным скорбным путем среди своего народа. Ответ приходил лишь постепенно. Сальма бывала в широком мире. Она знает, что на Западе говорят про Палестину. И яснее, чем отец, видит, как им еще далеко до бурых гор ее родины.
Большая демонстрация состоялась тремя днями позже; началась она на спортивной площадке под уже жарким утренним солнцем и медленно двинулась вокруг лагеря, по улицам, запруженным народом, разукрашенным знаменами с такой вышивкой, которой мог бы гордиться любой женский институт в Англии. Чарли стояла на пороге своей хижины, держа на руках девчушку, слишком маленькую, чтобы идти с демонстрантами; воздушный налет начался минуты через две после того, как шестеро мальчишек пронесли мимо нее на плечах макет Иерусалима.