Она читала респектабельные воскресные газеты, изучала последние сенсационные открытия про Сэквилл-Уэст— или ее зовут Ситуэлл? — и поражалась пустому эгоизму английского правящего класса. Она смотрела на Лондон, который успела забыть, и всюду находила подтверждение правильности избранного пути — того. что она, радикалка, стала на путь насилия. Общество, в ее представлении, было мертвым деревом, она обязана выкорчевать его и посадить что-то лучшее. Об этом говорили безнадежно тупые лица покупателей, которые, шаркая, точно кандальные рабы, передвигались по освещенным неоном супермаркетам; об этом же говорили и жалкие старики, и полисмены с ненавидящими глазами. Как и чернокожие парни, что торчат на улице, провожая взглядом проносящиеся мимо «роллс-рой-сы» и сверкающие окна банков, этих столпов многовекового поклонения, с их сонмом педантов-управляющих. И строительные компании, заманивающие легковерных в свои западни: приобретайте недвижимость; и заведения, торгующие спиртным, и заведения, принимающие ставки. Чарли не требовалось больших усилий, чтобы весь Лондон показался ей свалкой несостоявшихся надежд и разочарованных душ. Благодаря Мишелю, она сумела мысленно перекинуть мостик между капиталистической эксплуатацией в странах «третьего мира» и тем, что творилось здесь, у ее собственного порога, в Кэмден-Тауне.
Она жила такой яркой жизнью — судьба даже послала ей в виде символа бездомного скитальца. Однажды в воскресенье утром она отправилась прогуляться по дорожке вдоль канала Регента — на самом-то деле она шла на одну из немногих заранее запланированных встреч с Иосифом — и вдруг услышала густые, басовитые звуки негритянской спиричуэл. Канал расширился, и Чарли увидела в гавани, где стояли заброшенные склады, старика-негра, словно сошедшего со страниц «Хижины дяди Тома», — он сидел на пришвартованном пароме и играл на виолончели, а вокруг, как зачарованные, стояли детишки. Это была сцена из фильмов Феллини; это был китч; это был мираж; это было видение, рожденное ее подсознанием.
Так или иначе, в течение нескольких дней Чарли то и дело мысленно возвращалась к этой картине, соизмеряя с нею все, что видела. Это было для нее чем-то настолько личным, что она не говорила об этом даже Иосифу, боясь. что он над нею посмеется или — что будет еще хуже — даст всему рациональное объяснение.
За это время она несколько раз переспала с Алом, потому что не хотела с ним скандалить, а также потому, что после долгих отлучек Иосифа ее тело требовало мужской ласки, да, кроме того, и Мишель велел ей так себя вести. Она не разрешала Алу приходить к ней, так как он снова был без квартиры и она боялась, что он может остаться у нее, как было раньше, пока она не выкинула его одежду и бритву на улицу. К тому же ее квартира хранила новые тайны, которыми никто и ничто на божьем свете не заставит ее поделиться с Алом: в ее постели спал Мишель, его пистолет лежал под подушкой, и ни Ал, ни кто-либо другой не вынудит ее осквернить эту святыню. Однако вела она себя с Алом осторожно: Иосиф предупредил ее, что его контракт с кино не подписан, а она по старым временам знала, как ужасно может вести себя Ал, когда затронута его гордость.
Их воссоединение произошло в его излюбленном кабачке, где «великий философ» вещал что-то двум своим последовательницам. Идя через зал, чтобы присоединиться к нему, Чарли думала: «Сейчас он почувствует запах Мишеля — этим запахом пропитана моя одежда, моя кожа, моя улыбка». Но Ал так старался показать свое безразличие, что не почувствовал ничего. При виде Чарли он ногой отодвинул для нее стул, и она, садясь, подумала: «Бог ты мой, всего месяц назад этот лилипут был моим главным советчиком по всем проблемам, которыми жив мир». Когда кабачок закрылся и они пошли на квартиру к приятелю Ала и расположились в пустовавшей у него комнате, Чарли с изумлением обнаружила, что думает, будто это Мишель владеет ею, и лицо Мишеля нависает над ней, и оливковое тело Мишеля лежит с ней рядом в полутьме, и Мишель, ее мальчик-убийца, доводит ее до исступления. Но за Мишелем маячила другая фигура — Иосиф, который наконец принадлежал ей: его жаркая, давно сдерживаемая страсть все-таки прорвалась наружу, его израненное тело и израненный мозг принадлежали теперь ей.
За исключением воскресенья, Чарли время от времени читала капиталистические газеты, слушала рассчитанные на обывателя сообщения по радио, но нигде не было ни слова о рыжей англичанке, разыскиваемой в связи с провозом взрывчатки в Австрию. Этого просто не было. А были две девчонки, плод моей фантазии. Вообще же положение дел в широком мире — кроме того, что имело к ней отношение, — перестало интересовать Чарли. Она читала про бомбу, подложенную палестинцами в Ахене, и про ответные меры израильтян, совершивших налет на лагерь в Ливане, где было убито много гражданских лиц. Она читала о возрастающей в Израиле ярости и пришла в ужас от интервью, данного одним израильским генералом, который пообещал решить палестинскую проблему, «вырвав ее с корнем». Но, пройдя галопом курс конспирации, Чарли уже не верила официальным версиям событий и никогда не поверит. Единственным событием, за которым она следила, были сообщения о гигантской самке-панде в лондонском зоопарке, которая не подпускает к себе самца, причем феминистки утверждали, что виноват самец. А кроме того, зоопарк был одним из мест свиданий с Иосифом. Они встречались там на скамейке — иногда чтобы лишь подержаться за руки, как влюбленные, и разойтись.
«Скоро, — говорил он. — Скоро».
Плывя таким образом по течению, играя все время перед невидимой публикой, тщательно следя за каждым своим словом и жестом, Чарли обнаружила, что ей будет легче, имея твердый распорядок жизни. По субботам она обычно отправлялась в Пекем, в клуб к своим детишкам, и в огромном сводчатом зале, где можно было бы играть Брехта, вдыхала жизнь в детский драмкружок, что ей очень нравилось. Они собирались приготовить рок-пантомиму — нечто совершенно анархическое — к Рождеству.